Мы едем мимо какого-то селения. «Что это такое, станичник? Аул, что ли?» — «Аул».
Я смотрю на маленькие белые хатки, и меня поражает:
почему не видно ни одного ни человека, ни животного? Замерли безжизненно дома. Ветер ударяет маленькими ставнями, подымает солому на крышах.
Крошечный аул — мертвый.
«Станичник, аул брошенный, что ли? Смотри, ни одного человека не видно».— «Перебитый,— отвечает казак,— большевики всех перебили...» — «Как так? Когда?»— «Да вот не больно давно. Напали на этот аул, всех вырезали. Тут народу мертвого что навалено было... и бабы, и ребятишки, и старики...» — «Да за что же?» — «За что? У них с черкесами тоже война...»
«Какие же это большевики, из Екатеринодара иль местные?» — «Всякие были, больше с хуторов — местные...»
Мы проехали мертвый аул. В другом черкес рассказал, что из 300 с лишним жителей малого аула более 200 было убито большевиками. Оставшиеся в живых разбежались.
Уже темнеет. Въезжаем на ночевку в аул Нашухай. Расположились в маленькой грязной сакле. Лежим на полу. Хозяин гостеприимен, угощает своими кушаньями, ставя их на низкий круглый стол.
Наутро, сменив казака-возчика черкесом, выезжаем дальше на низкорослых, худых черкесских лошадях.
Едем по аулу. По холмам беспорядочно разбросаны сакли, крытые соломой. Шпилем к небу торчит старая, почерневшая мечеть. На улицах худой скот.
Бедная жизнь... бедная природа...
«И чего это большевики напали на черкесов? Народ бедный, миролюбивый... А теперь черкесы им ведь не простят».
«Да, черкесы поднялись теперь мстить. Из аула с нами столько поехало, на своих конях, с оружием...»
Аул Гатлукай... те же беспорядочно, без симметрии разбросанные бедные сакли, такая же речушка, бурливая и злая. Низкорослые деревья. И старенькая мечеть...
Отдохнули немного и двинулись на ночевку в Шенжи.
Шенжи больше других напоминает казачьи станицы. Дома просторнее, лучше. Улицы прямые. Здесь разместился обоз раненых. Мы нашли просторную саклю: кое-какая городская обстановка, в углу граммофон. Хозяева принимают нас радушно.
Пожилая черкешенка плача что-то рассказывает Тане и зовет ее посмотреть. «Что такое, Таня?» — «Просит сына перевязать, большевики штыками искололи».
Таня торопливо роется в медицинской сумке, что-то взяла и отправилась в соседнюю комнату. Я пошел за ней.
Молодой черкес при виде ее завозился, приподнялся в кровати. Мать заговорила с ним по-черкесски. Он встал, поднял рубаху для перевязки.
Тело бледно-желтое. Во многих местах черно-синие запекшиеся раны. Раны загноились.
Таня осторожно промывает их, что-то шепча, качает головой и накладывает перевязки.
Четырнадцать ран и ни одной нет особенно большой. Кололи, видимо, не убивая, а для удовольствия.
«За что же они вас так?» — невольно спрашиваю я.
«Бюржюй, говорят»,— ответил черкес.
Его мать быстро, ломанно начала рассказывать, как большевики убивали и грабили в ауле.
На другой день в Шенжи — свиданье Корнилова с генералами Эрдели и Покровским.
На площади, около мечети гремит музыка, гудят войска.
Корнилов говорит, обращаясь к черкесам. Черкесы стоят конной толпой с развевающимся зеленым знаменем с белым полумесяцем и звездой.
Внимательно слушают они небольшого человека с восточным лицом. А когда Корнилов кончил, раздались нестройные крики, подхваченные тушем оркестра...
После парада на вышке минарета показался муэдзин, худой, черный. Долго слышались горловые выкрики его и ответный гул черкесской толпы. Муэдзин призывал к борьбе, к оружию, к мести за убитых отцов и братьев.
Вечером к нам зашел полк. С. «Корнилов вам привет прислал». Я улыбнулся. «Нет, серьезно. Я у него был сейчас. Спрашивал: как ваш отряд? Весь, говорю, перебит, переранен. А адъютант ваш? — ранен, говорю. Передайте ему привет, скажите, буду в лазарете — разыщу».
Утром мы выехали из аула.